…Но гораздо более важными в их любви были не эти минуты, а другие – когда он видел ее как бы со стороны (на самом деле даже не видя), будучи совсем далеко от нее (например, в своей больнице), представляя, как она идет сейчас с корзинкой по рынку, или входит в библиотеку, или идет на концерт, или просто стоит на улице. И именно в этот момент, когда он просто вспоминал ее, его посещало то чувство, которого он так ждал сейчас…
Он часто размышлял о том, что весь его мир – это и есть она, ее высокие сапожки, ее слишком тонкая нога, и длинная ступня, и искривленные пальцы на ногах, ее худая шея, ее уши, ее детские ожоги. Что ради этого знания о ней, о том, что она есть, – существует и целый мир, существует он сам и вся его жизнь, которую он прожил ради этой встречи…
Проститься с Верой по-настоящему Весленскому в тот вечер так и не удалось. Он думал о своей предстоящей работе. И об их предстоящей новой жизни.
Доктор в ту первую ночь ненадолго заснул, а утром проснулся с ясной мыслью: один он не справится.
Прикрыв Веру покрывалом (и предварительно внимательно осмотрев ее), он без завтрака направился в больницу, где тут же нашел своего заместителя Ивана Бурлаку.
Заместитель главного врача Бурлака периодически запивал и не приходил в больницу по нескольку дней, однако, учитывая трудные времена в государстве, Весленский эту особенность неохотно ему прощал, и Бурлака был благодарен и предан ему насколько мог, причем, будучи партийным, не вмешивался в дела беспартийного доктора, нисколько не намекал ему на свое определенного рода могущество, а пытался точно и в срок выполнить все его указания, тихо и без шума проводил собрания небольшой партячейки и грубо обрывал на ней всякого, кто пытался критиковать администрацию больницы с позиций классовой борьбы.
Человек он был огромного роста и могучего телосложения, при этом добрый и спокойный, легко брал на себя некоторые специфические заботы по хозяйственно-административной части: следил, например, за тем, чтобы партийные товарищи, занимающие какие-либо посты в городе Киеве, лежали в больнице поудобнее, чтобы питание у них было получше и чтобы к ним почаще заходили медсестры. Так же легко давались ему переговоры с различными «товарищами», которые появлялись в больнице с проверкой и сразу попадали в кабинет к нему, поскольку все в больнице хорошо знали, к кому нужно их направлять.
Иногда, чтобы особо рьяные гости не пытались проникать в глубь больницы дальше положенной им территории, приходилось доставать банку медицинского спирта, причем в нужный момент, не раньше и не позже, и тогда товарищеский разговор неоправданно затягивался, о чем Весленский непременно сообщал Бурлаке с брезгливой полуулыбкой.
Услышав в то утро, о чем идет речь, Бурлака надолго отвернулся к окну.
– Знаете что, – наконец произнес он. – Я хочу с вами выпить. Мы с вами никогда не выпивали еще.
– Вера была прекрасным человеком, – торопливо сказал доктор. – Вы понимаете это?
– Я понимаю, – отозвался Бурлака и налил в мензурки себе и доктору. – Давайте, доктор. Давайте помянем вашу жену. Это не наш обычай, я знаю, не советский, но что же делать.
Доктор молча кивнул, выпил.
– Только не плачьте – сказал Бурлака. – Вид плачущих мужчин меня убивает.
– Да не буду я плакать, – сердито откликнулся доктор. – Иван Петрович, вы мне поможете?
– Не знаю, – покачал головой Бурлака. – Просто не знаю, что и делать. Как-то странно это все.
– Иван Петрович, дорогой, – заторопился доктор. – Поверьте на слово. Я без этого просто не смогу жить. Хотя бы на первое время… На первое время…
Потом доктор написал на бумажке список необходимых препаратов и пошел в хирургическую за инструментами.
Бурлака меж тем принялся составлять документ.
Документ на бланке больницы, а верней, горздравотдела, необходимо было составить такой силы и такой хитрости, чтобы никто, включая милиционеров, дворников и прочих разных грубых и малограмотных людей, с одной стороны, не мог бы усомниться в его подлинности, а с другой – не стал бы вникать глубоко в его суть.
Из документа в конце концов получалось, что тело покойной супруги главного врача Киевской городской больницы товарища Весленского, Штейн Веры Марковны, необходимое для серии научных экспериментов, является собственностью упомянутой горбольницы и не подлежит захоронению в общем установленном порядке.
Написав «в общем установленном порядке», Бурлака окончательно успокоился, налил себе в мензурку слегка разбавленного спирта, зажевал свежим огурцом и лег на кушетку, смешно подогнув ноги.
Он знал, что накануне сегодняшнего вечера ему необходимо поспать.
Препараты достали легко. Все они имелись в больнице в достаточном количестве, и перенести их вдвоем (в двух докторских саквояжах) Весленскому и Бурлаке не составляло никакого труда.
Труднее было с инструментами, а главная, нехорошая трудность ждала их с пресловутым инъектором д-ра Выводцева.
Решив с утра главный вопрос – с Бурлакой (то есть действуя строго по плану), доктор немедленно помчался в городскую библиотеку города Киева, где взял всю имеющуюся литературу о бальзамировании трупов. Потратив не менее двух часов на лихорадочное конспектирование, доктор вдруг ясно понял, что никакого инъектора он в ближайшие часы не достанет и что придется обходиться как-нибудь без него, а именно – обычными шприцами большого объема.
Следующий вопрос – как сделать так, чтобы в больнице не заметили внезапного исчезновения такого большого количества скальпелей, зажимов, шприцев и другого, – доктор решил очень просто – работать ночью. В ночное время в их больнице, за редчайшим исключением, никаких операций не производится, поэтому и инструменты в это время вряд ли кому могут понадобиться.
Сказав все это, доктор три раза прочел уже проштампованный печатью документ, аккуратно сложил его и спрятал в карман пиджака.
Успокоенный Бурлака пошел принимать очередную комиссию, а сам доктор – больных.
А потом наступил вечер. Вечер второго дня.
Вообще, надо сказать, что доктор Весленский был личностью неординарной и до описываемых событий.
Известно о нем было, например, то, что во время операции во фронтовом госпитале (на полях, так сказать, сражений Первой мировой войны) произошел с доктором некоторый тяжкий конфуз.
Операция была тяжелая, полостная, и Весленский был в очень большом напряжении, когда мимо него вдруг прошла делегация.
Делегация эта, помимо фронтового начальства, содержала в себе и кого-то из членов царской фамилии, а именно, некое лицо женского пола: возможно, великую княжну Ольгу, или Анастасию, а то и саму императрицу Александру Федоровну.
Все эти женщины, кстати, включая Александру Федоровну, не раз бывали в госпиталях и даже работали сестрами милосердия. То есть делегация сама по себе была делом если не будничным, то вполне понятным, и поэтому, когда Весленский вдруг резко перестал оперировать и заорал истошным диким голосом: «Стоп! Выйдите вон! Вы мешаете работать!», на мгновение в просторной лазаретной палатке наступила мертвая тишина. Никто не знал, как быть и что делать дальше.
Однако самый вид доктора, склонившегося в окровавленном халате над распластанным телом, и его безумный левый глаз, как бы остановившийся и глядевший куда-то в сторону, в пустоту, был так убедителен и так одновременно хорош, что тишина стала быстро исчезать, высокая гостья произнесла несколько слов на французском и вместе со своей свитой изящно ретировалась, строго-настрого приказав не применять к доктору никаких дисциплинарных взысканий и, боже упаси, вообще никак его за этот случай не наказывать.
То, что штабной генерал, сопровождавший высокую гостью, начал отвечать чересчур громко, чересчур ретиво, и к тому же под руку врачу, совершавшему операцию, было как раз всем понятно, и что инструкции были даны ее высочеством (или величеством) самые что ни на есть прямые, тоже было всем очевидно… тем не менее с этих самых пор блистательная карьера военврача Весленского как-то не задалась.
Не было ни продвижения по службе, ни наград, ни чего-то еще, чего, может быть, доктор ожидал, да и вообще отношение к нему стало как-то суше, опасливее и холодней: ведь случай был весьма нерядовой, разнесся быстро по всем фронтам и был воспринят весьма неоднозначно, так что болезненное это высказывание, хотя и вполне корректное для фронтовой медицины, в рамках, так сказать, более общих пошло гулять себе и жить своей жизнью, нанося непоправимые удары воинской иерархии, дисциплине, а стало быть, и всей службе, и всей армии в целом.